Вместо сознания непростительных грехов своих, паны доказывали как нельзя яснее, что вера не была причиною казацкого бунта, и что казаки одинаково святотатствовали, как в римско-католических костелах, так и в греко-русских церквах. Ухмыляясь в окладистые бороды, царские послы были глухи к их доводам. Мало обращали они внимания и на представления панов о том, что Хмельницкий недостоин царской протекции: ибо, с самого начала войны, (говорили они) «в каждом своем посольстве к представителям Речи Посполитой, утверждал, что надобно вести казаков против Москвы. У короля в руках» (продолжали паны) «находится множество писем, доказывающих, что Хмельницкий, во всех переговорах с Оттоманскою Портою, условливался с нею воевать Москву. Вот и в декабре 1652 года трактовал он одновременно с Москвой, с Турцией и с Польшей, и всем троим обещал верноподданство. Наконец, в письмах, добытых Ракочием из Константинополя, и которые не дальше как 7 римского августа Ракочий переслал королю, выразительно говорится, что в то самое время, когда искал царской протекции, предлагал он подданство султану и убеждал Порту, что ему будет легко, с помощью татар и турецких подкреплений, занять Польшу, Литву и добраться до Москвы. А что хуже всего, один из послов самого Хмельницкого объявил, что Хмель и большая часть казаков склонны принять веру Магомета...»
Так сообщил свидетель этой сцены папскому нунцию, но, снедаемый ревностью к единой спасающей церкви, прибавил очевидную небывальщину, — будто бы царские послы не захотели дальше слушать, называли Хмельницкого псом, вором, разбойником, общим предателем и восклицали: «Да хранит Господь короля»! (следовательно и ту курию, которая отняла у русского света древнерусское дворянство в польских владениях и посягала на все другие сословия).
Такой финал религиозно-политической борьбы невероятен уже по одному тому, что послы тут же грянули в представителей Польши и соблазнителей польской Руси царскими титулами, точно громом. Напрасно паны представляли свои сеймовые декреты, свои королевские sancita; — царские послы соглашались помиловать Польшу только под условием подтверждения Зборовского договора и уничтожения церковной унии, как главной причины восстания казаков.
Им опять, со всей убедительностью фактов, представляли, что религия во всех казацких бунтах была ни при чем. Царские послы не хотели знать истории, вещавшей устами оиезуиченных панов, как не хотели в свое время паны знать истории московской самозванщины.
По своему веку и по своей образованности, царские бояре и дьяки не могли возвыситься до признания факта, что греческой религии нельзя знать в таком государстве, как Польша: ее можно было только совращать; — не могли возвыситься тем более, что философское беспристрастие в истории, еслиб оно и было для них возможно, то не было бы выгодно: ибо тогда было бы им непристойно оправдывать казацкие разбои, напротив, следовало бы видеть в казаках то, что видели в них паны рады: общих врагов Москвы и Польши... Теперь же, стоя на почве религии, которая в своей свободе должна быть неприкосновенна ни для прямого притеснения, ни для казуистики, ни для соблазна, — царский великий посол объявил торжественно, что царь, «для православные веры и святых Божиих церквей», готов забыть личную свою обиду, если король и паны рады помирятся с казаками, которые домогаются неприкосновенности православия в пределах Польши, и помирятся не иначе, как на основании Зборовского договора.
В переводе на язык практики, царское великодушие, в настоящем случае, значило не больше и не меньше, как московский протекторат над остатком непревращенной еще в иноверщину Руси в пределах соседнего государства, — протекторат, от которого оставался один только шаг до занятия всех польско-русских провинций во имя охранения древней русской веры. По пословице: «долг платежом красен», московский царь расплачивался с Польшею за принятого Сигизмундом III под покровительство такого же разбойника, и даже большего, чем Хмель, и за насильственное присвоение царского права в Москве Владиславу Жигимонтовичу. Государственное достоинство России требовало от Польши, при уплате долга, надлежащих процентов, и вот, при всей фактической правоте вековой напастницы, она сделана преступницею, требующею казни через палача, Хмельницкого.
Царский великий и полномочный посол с тем и уехал, что Польша должна быть казнена за нарушение Зборовского договора, нарушенного казаками. Беспощадный и несправедливый, но вполне заслуженный, приговор свой формулировал он следующим образом:
«Так как великий государь, его царское величество, для православные христианские веры и святых Божиих церквей, желая успокоить междоусобие, хотел простить таких людей, которые за оскорбление чести великого государя достойны были смерти, — но король Ян Казимир и паны рады поставили это ни во что, поэтому великий государь, его царское величество, не будет терпеть такого бесчестия и не станет к вам посылать своих послов, а велит о всех ваших неправдах и о нарушении вами договора писать во все окрестные государства к государям христианским и бусурманским, и за православную веру, и за святые Божии церкви, и за свою честь будет стоять, сколько подаст ему помощи милосердый Бог».
Эти слова были только перефразом того, что говорит Иоанн III. Мысль Великого Собирателя русской земли оказалась бессмертною.
Польша находилась в отчаянном положении, как это вскоре доказали события, но, по малорусской пословице: «дурень думкою богатие», она готовилась нанести последний удар казацкому Минотавру в такое время, когда он, волею исторических судеб, сделался орудием того, «о чем», по его словам, «никогда не думал». Польша насчитывала сотни тысяч союзных сил. Она утешалась известиями, что «хлопы не хотят слушать Хмеля», а с Ордой едва начинают сговариваться. Творя своего Пана Бога по образу своему и по подобию, она твердила, что он «совершит свое дело» в пользу панов и шляхты. Наконец, она уверяла и себя, и других, что москали прислали Хмельницкому деньги и артиллерию, как будто ей от этого было бы легче.