Во времена оны, вопросом о присоединении Малой России к России Великой руководила у нас церковная иерархия, и вела за собой к русскому единству всех поборников православия, во главе которых естественно стояли создатели, благодетели и хранители Божиих церквей, то есть дворянство, мещанство и духовенство.
Обработанная Петром Могилою в духе единения с Польшею, церковная иерархия в казацкой просьбе теперь не участвовала, и даже, как увидим, уклонялась, под разными предлогами, от присяги на подданство царю всея Русии.
Как обсуждался этот вопрос предварительно в боярской думе, нам неизвестно. Русскому народу было показано решение вопроса только со стороны веры, в виду предстоявшей войны с Польским королем. Все выборные русской земли, земли царской, нашли решение справедливым, и приговорили, вместе с боярами, что государь должен объявить Польше войну. Дело в том, что выборные, вернувшись в свои места, распубликовали великое предприятие, и сделали его предприятием всенародным.
Война с Польшею под знаменем церкви и веры, война, вытекавшая из событий, памятных русскому сердцу, хотя и не обнятых еще русским умом, пришлась по душе всем сословиям и состояниям. Царская земля, каковы бы ни были органы её чувства и мышления, сознавала важность момента. Томительное чувство недавнего еще бессилия, к которому привел ее иезуитский подкоп под русское престолонаследие, разразилось теперь общею готовностью жертвовать достоянием и жизнью за всенародное дело. В этой готовности вовсе не было того добровольного холопства, которым русские враги объясняют полное согласие народа с его верховною властью. Сравнительно с польскими сеймами, московская Земская Дума представляла сцену скромную, тихую, антилиберальную; но невозможное для Польши единодушие делало эту сцену величественною и по движению сердец, и по предчувствию грядущего величия России. Там в кажущейся свободе выражалось польское бессилие; здесь в кажущейся неволе пребывала русская сила. Там обнаруживалась дряхлость шляхетского равенства; здесь чувствовалась юность общего соподчинения. Там течение политической жизни видимо приходило к своему концу; здесь оно только начиналось, и широким началом пророчило развитие беспредельное. Но самую разительную противоположность между той и другой сценами составляли религиозные знаменатели обеих. В польском правительствующем собрании высшие представители церкви ораторствовали в качестве государственных сановников. В московской Земской Думе, патриарх, окруженный церковным синклитом, возвысил голос только для того, чтобы благословить своего царя и всю его державу на подвиг освобождения древней русской земли от иноземной власти, обещая просить Бога, Пресвятую Богородицу и всех Святых о помощи и одолении.
Так было санкционировано в Москве расторжение хаотически сложившейся польско-русской республики, отделение русского элемента от польского и привлечение к русскому центру новых сил, которые из разрушительных и чужеядных превратились в строительные и производительные.
В критический момент, когда казаки бежали домой, гонимые страхом союза европейцев с азиатцами на их погибель, к ним готовились ехать от царя полномочные послы: боярин Бутурлин, окольничий Алферьев и думный дьяк Лопухин с товарищами, для принятия Малороссии в московское подданство.
Они достигли Переяслава, казацкой столицы, 31 декабря. Слабый лед на Днепре не позволил Хмельницкому поспешить навстречу к ним. Вернее сказать, Хмельницкий не столковался еще со своими сообщниками касательно того, — что москвичи, не стесняясь называли вечным холопством. Надобно помнить, что кадрами запорожских бунтовщиков и воротилами казацких каверз были шляхетные баниты. Москва была им не по вкусу своею строгою соподчиненностью, а московские порядки казались им нестерпимее турецких. Неприязненный, презрительный и враждебно предубежденный взгляд на Москву был делом систематической пропаганды воспитателей Польши, и в этом то взгляде коренились казацкие предательства от Хмельницкого и Выговского до Мазепы и Орлика. Москве предстояла рискованная борьба с Польшей, у которой оставалось еще много людей, способных и к войне, и к политической интриге, большею частью полонизованных русичей, но риск этой борьбы, как показали события, заключался всего больше в предательском характере казачества, который москалям был известен еще в XVI веке.
Полномочных царских послов принимали в Переяславе переяславский полковник Павел Тетеря, будущий гетман царских отступников и основатель иезуитского коллегиума в Варшаве. Не мог он относиться к делу русского воссоединения сочувственно, и смотрел на него, как на неизбежное, но временное зло, — смотрел так, как в 1632 году папский нунций на уступку православникам нескольких униатских хлебов духовных. Казацким воротилам сделалось тогда холодно в Малороссии, — нагнал им холоду крымский добродий, — и они ползли к московскому царю за пазуху отогреваться.
Спустя немного времени прибыл в Переяслав казацкий батько и в день, назначенный для присяги на московское подданство (8 января 1654 года), держал с главною старшиною своею тайную раду. Из этой тайной рады будущие крамольники вышли к собравшимся в Переяславе казакам. Хмельницкий произнес речь, в которой волей и неволей должен взять ноту малорусского большинства, переставшего бояться его соумышленников.
«Нельзя, видно, жить нам более без царя», говорил он и назвал четверых государей, которые готовы властвовать над Малороссией: турецкого султана, татарского хана, польского короля и московского царя, «которого» (продолжал он) «уже шесть лет мы беспрестанно умоляем быть нашим государем и обладателем». (Вместо шесть лет, Хмельницкий должен был бы сказать тридцать лет, когда бы церковная иерархия не изменила русскому чувству). «Сей-то великий царь христианский» (сказал он в заключение), «сжалившись над нестерпимым озлоблением православной церкви в нашей Малой Руси, не презрел наших шестилетних молений и склонил теперь к нам свое милостивое царское сердце».