Хмельницкий нагромоздил под Берестечком столько возов со всяческими запасами, что казаки целый месяц, даже два и три месяца, могли бы с своих окопов отпускать панам такие пушки в качестве осажденных, какими угощали их под Збаражем в качестве осаждающих. Будь они только умереннее в своей подозрительности к старшине; будь старшина только меньше напугана расправой черни за боевые неудачи; не прийди только Вешняк с подобными ему вольнодумцами к убеждению, что и попы, и ксендзы в сущности одно и то же, — Хмельницкий наверное поспешил бы к осажденным под Берестечком не так медленно, как спешил Ян Казимир к Збаражу, и тогда бы свет увидел и в Польше, и в Литве резню пожесточе кривоносовской в Полонном. Но судьба лишила малорусскую историографию новых восторгов, и еще однажды дала полякам (хотя, правду сказать, напрасно) время образумиться.
На место Джеджаллы, казацкая чернь провозгласила своим гетманом Богуна. Это был ученик той школы, которая воспитала незабвенного по своему дикому гению Дмитрия Гуню. Он унаследовал и боевые способности Гуни, и его искусство ретироваться.
Держа в руках Богданову булаву, и не подвергаясь, как Джеджалла, общему замечанию: «до булавы треба головы», Богун повелел казакам и черни день и ночь сыпать три гребни через болотистое озеро, с тем чтобы ночью с понедельника на вторник переправить весь табор на другую сторону речки. Потому ли, что не было времени вгонять сваи и возить землю, или ради самой таинственности работы, на постройку гребень употребляли возы, оставляя только по два на сотню, грузили седла, наметы, катряги, упряжь и даже кожухи. Высоко стоял Богун во мнении казаков и черни; но прецеденты у него были, видно все-таки не те, что у Гуни, чудесным, сверхъестественным способом ускользнувшего от казацких победителей, да и бегство казацкого батька значило для оставленного войска не то, что бегство с берегов Сулы ничем не прослабившего себя Остряницы. Притом же Богун, воспитанник Хмельницкого, должен был скрывать от самих чур и громадских мужей свои намерения. Не внушив такого доверия к своему разуму, как Хмельницкий, Богун поставил свой кош и табор в недоумение. Мужики не понимали, что вокруг них делается, бегали с окопов да молили о пощаде, а казаки с своей стороны были настроены тревожно. Вера в непреодолимость их крепости и в стойкость вождей была поколеблена. Попы, женщины, дети ослабляли казацкий дух самим присутствием своим среди бойцов. Вспоминали, может быть, казаки, что и Наливайщина из-за детей да женщин пришла к погибельному концу. Теперь была нарушена и другая относительно боевого счастья традиция казатчины. Уже по двум этим причинам могла распространить в таборе суеверная боязнь в перемену фортуны, тем более, что казаки ждали решительного приступа, не зная всего того беспорядка и неурядицы, которые раскрывались вполне перед панским мемуаристом. Таким образом одна часть казацкого народа, ведя переговоры с народом шляхетским, проволакивала умышленно время и таинственно готовилась к отступлению, а другая вдавалась больше и больше в малорусскую тугу. Упадок духа и того единомыслия, которое умел вселять между казаков, с помощью татар, Хмельницкий, увеличивался еще от уверенности, что татары не вернутся в свои кочевья с пустыми руками, и нахватают ясыру в Украине.
Но ни в панском, ни в казацком стане вообще не знали, что делается и что кому грозит. Когда молва гласила, что хан погнал перед собой Хмельницкого со связанными под конем ногами, казаки перебегали в панский лагерь. Но когда здесь разнеслась весть, что хан и Хмельницкий остановились в Вишневце и заходят королю в тыл, перебежчики бросались из панского лагеря среди бела дня под выстрелами, и заставляли панов переменять свой лозунг.
Первым делом новоизбранного гетмана было импровизировать переправу; вторым — обеспечить ретираду от перешедших через речку Пляшову жолнеров. Взявши с собой казацкую старшину и конницу, то есть надежнейшую боевую силу, Богун вышел, на рассвете 10 (1) июля, в понедельник с двумя пушками из табора, чтоб, уничтожив отряд Лянцкоронского, общим советом решить на месте, как действовать во время отступления. Озабоченной важным делом старшине не пришла в голову мысль, что её таинственная вылазка может напомнить кой-кому два предательские эпизода войны 1637 и 1638 годов; а между тем в оставленном его таборе нашелся человек, может быть, видевший и самого Хмеля, бегущего из-под Кумеек в составе комонника, и Острянина, покинувшего пехоту под саблею князя Яремы на Суле. Поставив конницу в арьергарде, Богун, с надежным отрядом старшины, двинулся вперед, чтоб осмотреть позицию Лянцкоронского. В таборе между тем шли своим чередом приготовления к ночной переправе, которая, в случае успеха, затмила бы славу и самого Гуни. Вдруг кто-то закричал: «Зрада! Старшина втікає»!
Еслиб это пагубное подозрение было справедливо, то старшина, во-первых, бежала бы не среди бела дня, а под покровом казацкой матери — ночи, или по крайней мере при свете казацкого солнца — месяца, а во-вторых, уходить ей было бы гораздо безопаснее со всем комонником. Но пускай поляки остаются при своей мысли, что подозрение было справедливым. Дело в том, что оно произвело в остальном войске панику хуже пилявецкой. Ближайшие к задним переправам и возовым бронам казаки выбежали смотреть, где старшина и конница. Они увидели, что все обстоит как следует, но уже не могли вернуться в табор. На них, точно хлынувшая сквозь громадную запруду река, валила безумная масса беглецов.
Таборные сторожи были опрокинуты; цепи, соединявшие возы, разорваны; возовые броны сокрушены. С неудержимой силой ринулось все живое на греблю и чатки, душа и потопляя один другого в бегстве.