То была в самом деле сцена из последнего акта трагедии, которой «начало» видел столь же достойный зритель — наш «святопамятный».
Добыча, полученная в казацком таборе, была значительная, хотя, безо всякого сравнения, не такая, какая досталась казакам под Пилявцами, «потому» (замечает Освецим), «что казаки на серебре не едали и цугами в каретах не езжали». Взяли победители без победы весь скарб Хмельницкого, а было в нем, по показанию Крысы, две бочки талеров для уплаты Орде. Жолнеры так поживились при этом, что одному товарищу досталось 1.500 дукатов. Взяли также паны 60 пушек, из которых 18 оказались прекрасной работы, с лафетами, 7 бочек пороху, кроме того, что было расхватано жолнерами, бесчисленное множество огнестрельного и холодного оружия и до 20 знамен, — в том числе знамя, которое послал король Хмельницкому через комиссаров. Оно было красного цвета, с изображением белого орла и двух русских крестов. Другое знамя, в том же числе голубое, было то, которое дал казакам Владислав IV в 1646 году, зазывая в Турецкую войну. На нем был изображен орел, пополам белый и красный.
В плен взяли турецкого посла, втоптанного в болото, и посла от константинопольского патриарха, присланного к Хмельницкому с благословением на войну и с освященною на Господнем Гробе саблею. Из коринфского митрополита, Иоасафа, поляки сделали александрийского патриарха, Евдоксия, даже константинопольского патриарха, «или, вернее, обманщика (albo raczej impostora)»... О нем рассказывают и в наше время польские историки, что он рассчитывал на свою величественную бороду и на важность своего сана, как на оборону от смерти. Он де вышел в золотом облачении, в огромной митре из красного бархата, покрытой кругом кусками золота в виде крестов, сопровождаемый священством, крестами, свечами, церковными хоругвями; но ему тем не менее отсекли голову. Это бумагочернильное утешение подобает нам предоставить нашим иноверным завистникам, хотя бы в действительности смерть постигла Иоасафа без всякого народа. Казаки наши, будучи на их месте, говорили бы то же самое z uсiecha о смерти бискупа и арцыбискупа в панической давке, а тем еще паче, когда бы злостная фантазия вмешала в эту давку римского папу, которого наши православники, подзадоренные протестантами, давно уже заклеймили не только именем обманщика, но и антихриста, предоставляя потомству судить, кто насколько действовал обманом и поступал противно учению Христа. Польская историография включила и митрополита Сильвестра Косова в число беглецов, ускользнувших из казацкого табора. Но Хмель не мог держать Коса в своем походе под надзором казацкой полиции; а что Кос не веровал в его фортуну, или гнушался его подвигами, видно из его письма к Радзеёвскому. «Лишь только долетело до меня перо вашей милости» (писал он), «в тот же момент (in eodem jtundo) послал я к его милости пану гетману запорожскому свои отсоветования от войны во внутренности отечества (dissuasorias od wojny in visceribus palriac). Ответ получил я вот какой» (и прописал его целиком).
Весь церковный аппарат, вместе с тремя колоколами, печатью Запорожского войска и серебряным портфелем Хмельницкого, уцелел от расхищения, как трофей панской победы. В портфеле Хмельницкого хранились: султанский диплом на русское княжество, договор с Ракочием, войсковой реестр, счет приходам и расходам. Если бы в бумагах беглого гетмана были найдены следы казни гетманши, пани Чаплинской, то об этом разгласил бы сам король z wielka uciecha. Но вместо утешительных для панов и их коронованного совместника находок, оказалась находка весьма печальная и постыдная: в казацкой канцелярии были открыты сеймовые диариуши и специальные реляции всего, что ни делалось наисекретнейшего на сеймах, на сенаторских радах и даже в королевских покоях. «Доблестные поляки» Оссолинского продавали разбойнику свое «свободное королевство, охраняемое» (по словам знаменитого канцлера) «стеною любви к отечеству и взаимного доверия». Хмельницкий (возьму здесь меткое слово казацкого Самовидца) «смазывал им шкуру их же собственным салом»: грабя у них золото, платил им этим золотом за предательство милой отчизны.
Подобно тому, как наши казакоманы издавна твердили своей публике о мурованных столбах, о медных быках, о зверском терзании, среди собравшихся в Варшаве сановников, наших героев чести и веры вместе с их женами и детьми, о поголовном истреблении руси за то, что она — русь, и всю эту ложь завещали для обработки нынешним ученым историкам, да гениальным беллетристам, — подобно этому и в панских ополчениях разжигатели международной вражды находили множество верующих в то, что казацкий табор (хотя это гораздо правдоподобнее) был полон полунедомученных пленников, ободранных живьем, жаренных на рожнах и пр. и пр.
Но если в казацком таборе и не было таких мучеников, то по одному воспоминанию о том, что делали казаки над панскими женщинами, старцами, детьми и сосущими младенцами, подогретые своими проповедниками жолнеры имели теперь случай доказать, что в бесчеловечии не уступали они своим противникам, казакам. Здесь было много седовласых старцев, и почтенных матрон, убежденных в святости казацких деяний не менее звягельской кушнерки, — много красавиц девиц и нежного возраста детей. Во имя церкви и веры, сатана мог быть угощен в казацком таборе таким пиром, каким чествовал его в Полонном славный Перебийнос.
Я с удовольствием отмечаю, что благородный, насколько это было возможно под иезуитским режимом, Освецим не говорит о найденных в казацком таборе мучениках-ляхах. Молчит он и о том, чтобы жолнеры были так жартовливы в свирепстве, как наши казаки. Убивали без пощады все живое — и только. По свидетельству же одного из очевидцев, казацкие пленники, как например походный наместник литовского подканцлера, Вилямовский, вышли из табора живыми и здоровыми. Ободранные живьем и жаренные на рожнах ляхи нужны были только ксендзам, братьям по ремеслу таких ревнителей веры и церкви, каким был автор Львовской Летописи.