Паны, строители Польши из русских развалин, видели в чужом глазу сучек, а в собственном не замечали и бревна. Злоупотребления нравственным правом далеко превышали в Речи Посполитой вытекавшие из них злоупотребления революционным бесправием.
Уверенные в своей правоте, правительственные паны писали теперь от имени короля к Адаму Киселю: с энтузиазмом, достойным благоразумнейшего дела, что «сильно уповают на Бога, подавшего им в руки меч на оборону добрых и покаранье злых», и повелевали Киселю, дождавшись другого комиссара, Станислава Лянцкоронского, потребовать от Хмельницкого в заложники детей его для обеспечения комиссии среди черни и казаков. Они надеялись устрашить Хмельницкого сеймовым постановлением о двояком вооружении.
Здесь надобно вспомнить, что в их среде не стало того, кто, как видим, не напрасно уверял папу, что поляки больше занимаются борьбой с гражданами своими за веру, нежели безопасностью и целостью общего отечества. Оссолинский почил от славных и вредоносных дел своих 9 августа 1650 года. Дошедшие до нас пасквили говорят, что смерть поздно освободила от него Польшу, а соучастник шашней его, Ян Казимир, редко бывал так весел как в день его смерти: Оссолинский унес в могилу не одну тайну могущественнейшего и непобедимого монарха. Канцлерство сделалось теперь достоянием лица духовного бискупа Андрея Лещинского.
Ксендз канцлер уведомлял Киселя, что казацкими комиссарами назначены большею частью те, которых он сам предложил; что инструкция предстоящей ему комиссии будет двоякая: одна явная, другая тайная; что первая уже готова, но составление второй требует больше времени и хлопот. По его словам, паны искренно желали мира, но готовили и регулярное войско, и посполнтое рушение. Если удастся склонить Хмельницкого к миру, то оба войска, казацкое и панское, немедленно выступят против неприятеля Св. Креста.
Таким образом шляхетский народ, заплатив так дорого за свое противодействие Турецкой войне Владислава IV, теперь был готов осуществить его намерение.
Немудрено, что правительственные пигмеи, с пигмеем королем во главе, стали титуловать уничиженного ими короля Владиславом Великим.
От 5 января 1651 года Ян Казимир публиковал первые вици, долженствовавшие служить и за вторые, с тем чтобы шляхта, по получении третьих, садилась на коня.
14 февраля послан был сендомирский каштелян, Станислав Витовский, в Москву с просьбою, чтобы царские бояре сносились с королевскими полководцами и дозволяли добывать у себя съестные припасы; чтобы было дозволено польскому войску проходить через Московскую землю; чтобы донские татары царские ударили на крымских и ногайских, когда королевское войско наступит на неприятеля.
Кисель заблаговременно убрался из Киева и, в ожидании результатов чрезвычайного сейма, жил в своей Гоще. Он был так болен хирагрою, что писал чужой рукою и, между прочим, хлопотал о пожаловании ему богуславского староства, выставляя свою цноту в таком виде, что возбуждал смех даже в варшавских своих приятелях. Он спекулировал любовью к отечеству до самой смерти, и в этом смысле был истинный поляк, о котором русский поэт сказал:
«Не верю чести игрока,
Любви к отчизне поляка».
В числе подвигов, которыми Кисель гордился и которые паны, по своей женской доверчивости, считали чем-то серьёзным, были его переговоры с Хмельницким. Из Гощи он уведомлял короля, что убедил Хмельницкого отказаться от своего «нового, несносного требования в его петиции и от всяких враждебных действий», причем представлял изобретенные им средства, какими возможно умиротворить его сумасбродное варварство (vesanam barbariam) по предмету вышеозначенной просьбы. (Так относился Кисель к церковной унии). Он разослал универсал и к обывателям Киевского воеводства, обнадеживающий их в успехе его комиссарских внушений тому, кто столько раз уже и словом, и самим делом заявил, что удовлетворится только тогда, когда погубит и самое имя польское. В качестве «охранителя мира», как величал себя Кисель, он был похож на слепого сторожа горючих материалов. Король писал к нему, что казаки хозяйничают и за линией, а с другой стороны наказный брацлавский полковник, Кривенко, еще в ноябре жаловался брацлавскому воеводе, Лянцкоронскому, на панов-жолнеров, что они переходят за казацкую линию, берут провиант, грабят людей, причиняют казакам нестерпимые обиды и называют своими местечки Морахву, Красное и другие, уступленные казакам по Зборовскому договору. Теперь же по всей Польше тысячи голосов повторяли слова королевского воззвания: «Уповаем сильно на Бога, подавшего нам в руки меч на оборону добрых и на покаранье злых», разумея под добрыми шляхту и католиков, а под злыми — казаков и схизматиков. Недоставало только несчастного случая, чтобы горючие материалы воспламенились.
Слова Вешняка и слова Киселя, сказанные одним в пьяном, а другим в трезвом виде о духовенстве, ссорящем вооруженные массы с панской и с казацкой стороны, поясняют многое в истории Польской Руины. Мы знаем, как давно казаки начали хлопотать о том, чтобы поднять и мещан и селян против душманов и душохватов, вообще — против ляхов не только римской и немецкой, но и русской веры. Последних они обрекли на изгнание и на истребление не за веру и не за панство, а за то, что их русские кости обросли польским мясом. Злоствые посевы в сердцах поспольства, как со стороны поповствующих, так и со стороны казакующих, принесли теперь обильный урожай, и потому-то Хмельницкий войну за свои личные обиды соединил с войной за христианскую веру.